Пин-код, или Эсэр писятчетыре девятнадцать

Может быть, армия - это самое правильное, что случается в мужской жизни.

Стихи - это то, что не приходится вызывать в памяти. Они приходят, когда захотят.

Я часто слышу, как кто-то во мне нараспев произносит: эсэр писятчетыре девятнадцать. Когда попало, еду ли я в автобусе, разговариваю ли с вами, стучу ли по клавиатуре - вдруг снова эта строчка: эс-эр пий-сят-четыре де-вят-над-цать.

Не гениально, но ритмично.

   

Дверь, осыпав меня инеем, мёрзло схлопывается за спиной. Дежурный за мутным стеклом привстаёт, брякнув штык-ножом о стол, и равнодушно садится. Скрип-скрип. У военторга разгружают машину: картонная коробка упала - будто бы нечаянно - и вскрылась: бойцы, бросив поклажу, налетели и, по-воробьиному скребя по снегу серыми крыльями шинелей, склёвывают тёмные пряники.

У них шинели - длинные, не как моя. Моя - обрезанная до полупальто и ушитая в боках. Она досталась мне от ефрейтора Гаврилова, старику - от деда, даже не пришлось перешивать погоны, и теперь понизу я мёрзну в ней, как мёрз в ней Гаврилка. Он был аккуратист, вон как ушился - у меня бы так не получилось. 

Ну-ну, - думаю я, - пряники модели «Комсомольские». Пахнет морозом, патокой, ванилью. Свежие - думаю я, стараясь смотреть в сторону, чтобы не спугнуть бойцов. 

   

Ещё я помню вот что: Ж 0770. Это не похоже на стихи. Это я не слышу, а вижу: цифры, отражённые в зеркале.

   

Угол красного кирпича - и налево. Вдоль стадиона, поле которого неравномерно подёрнуто хлипкой зеленью. За углом - весна. Почему меня это не удивляет?

Я стягиваю ворот хэбэ, нащупывая крючок и дотягивая его до железной петельки: я иду мимо штабного подъезда, мне ни к чему сейчас беседа с комендантом, капитаном в чапаевских усах, я спешу - здесь, за углом, весна, но меня знобит; меня знобит от нетерпения.

   

Мы пришли в штаб и построились в штабе. Шёл шмон. Это очень знобкий момент: мало ли что у кого незаконного можно найти в дембельском альбоме, например. А форма? Эти шевроны и погоны, на которых вместо жидкого сукна - пышный голубой бархат, а сержантские лычки выпилены из  толстых полос латуни... Нет, тут меня не знобило: я стоял перед штабными в повседневных Гаврилкиных погонах с потемнелой, чёрствой лычкой, покоробленной ремнями двух наших автоматов, в нашей с Гаврилкой пожилой шинели, с которой догола вытерся ворс... стоял голый, как новобранец... как новорожденный или, наоборот, по вашему приказанию явившийся в чистилище.

   

Ещё раз налево. Дзень-дзень. Толстые и широкие неуставные подковы на каблуках высекают искры из асфальта, потому что я иду, как положено ходить деду: небрежно, нехотя, устало. Ноги мои не забыли, как надо ходить: помнят ноги-то...

Осень, на берёзах жёлтая кисея. С плаца не выметена листва. Это странно. Не бывает повода не вымести плац. Даже война - не повод. Плохо дело. Кто-то кого-то вздрючит. Может быть, меня. Может быть, я. Я прибавляю шагу, потому что оно совсем рядом - высокое крыльцо, иссечённое тысячами подков.

   

Был вечер, в тепле штаба хотелось спать...  казалось, что спишь... Мы вышли в туман, под скудные звёзды и лампы. В темноте нас ждали те, кто остаётся, и тенями пошли за нами до КПП. И мы, и они шли молча, только подковы звенели. Это и был наш дембельский марш, наше «Прощание славянки».

У КПП мы обнялись. Никто никому ничего не обещал – например, писать.

Агамамедов был мой воспитанник, но он уже получил младшего сержанта, а я так и уходил в нашей с Гаврилкой одинокой лычке.

«Ну, Ага», - сказал я. Это не значило ничего, но значило достаточно.

«Ну», - ответил Ага. Я подумал и обнял его. Его шинель была влажна от тумана, и моя щека сразу намокла.

К деревенской остановке подкатил автобус, весь жёлтый внутри. «Сто лет не ездил на автобусе» - сказал кто-то.

Мы сели на широкое заднее сиденье, чтобы не разлучаться эти полчаса. И тут меня зазнобило.

   

Полы лоснятся. За решёткой оружейки уютно светит дежурная лампа. Дневальный отдаёт мне честь. Я его не знаю.

Тут тоже налево.

Много света, просеянного через сизые прутья шестидесяти двухэтажных коек. Живёшь, как внутри Эйфелевой башни.

Единственный раз - направо. И вдоль окон - до конца. Последняя нижняя койка.

Клеёнчатые, с номерами, шлёпанцы настороженно выглядывают из-под табурета, тяжёлого от бессчётных слоёв краски: не верят, что я вернулся.

    

Ж 0770 похоже именно на ж...: оно округло, гладко, упруго.

Если натянуть на себя Ж 0770 - на ж... и сам будешь похож.

   

Я лежу на койке. Люминесцентная лампа зудит и мигает: у неё всегда неисправен стартёр, я знаю.

Я знаю всё, что будет - сегодня, завтра, потом. У этой жизни нет тайн от меня. Не в пример той, из которой я вернулся. 

В воскресенье на завтрак - два крутых яйца. Суббота называется «парко-хозяйственный день»: тот, кто успел разозлить меня на неделе, спины не разогнёт. А завтра - пятница, завтра я с утра до вечера веду занятия, все, без разбору - политподготовку, оружие массового поражения, устройство телеграфного аппарата... Нет, физподготовка - на Аге. Нет, откуда же тут возьмётся Ага?

   

Однажды Агамамедов приехал ко мне в гости. Он учился в институте. Я не понял, с чего это он вдруг приехал.

Мы выпили, как положено. «Спасибо тебе, - вдруг сказал Агамамедов. - Ты меня научил, что такое справедливость. Как быть человеку». «Как - что?». «Как быть человеку». «А... а то мне послышалось - «человеком». Гет сыктыр - так, я ещё не забыл? Иди к чёрту, Ага. Наливай».

 

Я тру ладонью лицо и чувствую, что надо побриться: не стоит нарываться на неприятности по таким пустякам.

В тумбочке должно лежать зеркальце. Круглое, в чёрной пластмассе.  

И зеркальце есть, и щетина тоже. Седая щетина.

Нет, мне - не двадцать.

   

В лобовом стекле автобуса лучились, набегая на нас, огни города. Моего родного города, который для них был лишь транзитным пунктом. «Щас на вокзале возьмём...» - мечтательно сказал кто-то, и они стали спорить - что именно брать.

«Ты что будешь?» - спросили у меня. «Я сейчас буду ужинать, мужики», - сказал я.

Они были такой же приметой этих двух лет, как запах туалета в день, когда на ужин дают гороховую кашу... как напрасная и потому ненавистная утренняя эрекция... как заметка в боевой листок, переписанная с прошлогоднего боевого листка... С этим надо было кончать.

«Я буду снимать с себя всё это и ужинать, - сказал я. - Буду есть котлету с макаронами. С жёлтыми такими макаронами. Если помните, такие бывают - жёлтые. Меня мать ждёт. Вам всё равно ночь торчать на вокзале. Я поужинаю и приеду. Всё не выпейте».

Я вышел раньше. Выходя, я слишком крепко пожимал их руки: я чувствовал, что никуда не поеду.

   

Словно вода из кингстона, шум вкатывается в  коридор. Шум всё выше, шире, громче, в нём различаются голоса, и вот он врывается в казарму. «Это кто там разлёгся!..» - начинает заводить себя некто властный, опытным взглядом пронзив эйфелев ажур, но вдруг осекается. «Бойцы, стоять!». В узкий проход между окном и койками входят одни сержанты. Я медленно поднимаюсь.

«Серёга!». Они суют мне свои ладони и хватают мои. Тут всё те же лица, которые я оставил там, в темноте и тумане... те, кто оставлял мне покурить и докуривал за мною... фазаны и старики армейской иерархии, которые, как и я, знают всё, что будет: чем подчинять, кому подчиняться.

«Вернулся?» - не верят они. И правильно не верят - сюда никто не возвращался в той же шинели, в том же качестве.

А в каком качестве я вернулся - нам всем ещё предстоит, видимо, понять, и это заметно по некоторым лицам. Я ведь - дед, дембель, но место деда в иерархии успели занять другие, нет такой роли - «вечный дед», это ломает всю ясность отношений, которою так дорога жизнь в казарме, -  прозрачную, как эйфелева башня, стройность армейской космогонии, нарушает ход светил небесных, и я всё оглядываюсь, чтобы увидеть Агу... Нет, не чтобы думали, что я опять вымочил щёку о его шинель - а чтобы обсудить эту проблему с тем, кому я оставил в наследство свой любимый, свой чудовищный 4-й взвод, 4-й взвод 6-й роты, последний взвод последней по счёту роты в учебном полку.

Бойцы, бля, куда дели Агу?

   

Кстати, я и правда уже вечный дед. По крайней мере - на всю жизнь. Ведь у меня есть внуки.

   

Я просыпаюсь. В казарме темно. Я смотрю в потолок.

Значит, у моей койки нет второго яруса? Значит, я не в казарме.

 

Ж 0770 - номер моего противогаза, пропахшего изнутри допотопным потом - моим и чужим. Он - как маскарадная маска: надел на себя - и ты солдат.

А СР 5419 - это мой «калашников», стоя дремлющий в стойле оружейки.

Их номера до сих пор должны значиться в моём военном билете. Но мне не надо заглядывать в запись. Отрапортую, хоть ночью разбуди.

А вот пин-код своего мобильника запомнить никак не могу.

   

Пока служишь, больше всего стремишься вон отсюда.

А потом начинает сниться этот сон. И за тридцать лет в нём не появляется ничего нового.

   

«Дежурный по роте, на выход!» - надрывается дневальный. Значит, кто-то из офицеров. Ротный? Пожилой миляга-комбат? Замполит, с которым у нас такие сложные отношения? Да кто угодно. Я боюсь вас ещё меньше, чем раньше. В ад страшно попадать впервые. Возвращаешься - уже как на родину.

Конечно, если возвращаешься - дедом.

   

Видимо, не всё было так уж плохо там, откуда ты рвался.

Не так плохо, нет.

Может быть, армия - это самое правильное, что случается в мужской жизни, самое лучшее?

Вот потому-то туда и нельзя вернуться.

Сергей БРУТМАН

Поделиться: